Delist.ru

Фольклорные и литературные архетипы в поэтике Н. В. Гоголя (19.08.2007)

Автор: Гольденберг Аркадий Хаимович

В параграфе 3.3 «Архетипы апостола и антихриста в поэтике «Мертвых душ» исследуется парадоксальное совмещение в структуре образа главного героя поэмы полярных архетипов христианской литературы. Наиболее авторитетной и популярной в истории средневековой культуры моделью кризисного жития была судьба апостола Павла, которая первоначально «вычитывалась» из Нового Завета, а затем оформилась в своеобразную апокрифическую биографию. Важно учесть, что центральной темой его апостольских посланий является тема «воскрешения мертвых», утверждающая торжество жизни над смертью, призывающая к духовному воскресению. Само заглавие гоголевской поэмы, содержащее различные символические оттенки, наиболее адекватный теологический контекст обретает в проблематике посланий Павла. Но не только нравственный пафос посланий Павла и понимание человеческой души привлекают в них Гоголя. Сама легендарная судьба бывшего жестокого гонителя христиан – «изверга Савла», обращенного из грешника в ревностного поборника новой веры апостола Павла, уже в «Страшной мести» обозначается писателем как архетип преображения: «Слышала ли ты про апостола Павла, какой он был грешный человек, но после покаялся и стал святым» (I, 262). В далеком от богословских тонкостей народном сознании Павел воспринимался в ряду раскаявшихся «великих грешников». Соотнесение биографии и характера гоголевского героя с архетипом апостола позволяет увидеть черты сходства с легендарным образом Павла. Оба они – «герои дороги», необычайно деятельны, не раз подвергаются судебным преследованиям. В их отношениях с окружающими проявляются такие черты характера, как протеизм, хитрость, лукавство. Рассказывая о своей жизни, Чичиков умело использует автобиографическую топику посланий Павла. Аналогии, разумеется, не должны затушевывать принципиальных различий героев: бескорыстия Павла и корыстолюбия Чичикова. Наконец, именно в системе тончайших аллюзий и в русле средневековой культурной традиции дополнительную значимость приобретает и само имя Павла Чичикова. В патристической литературе «Павел» воспринимался как синоним «Апостола».

Однако образ Чичикова строится сопряжением предельных полярностей: на одном символическом полюсе «апостол», «мессия», на другом – «антихрист». Мифологема «Чичиков-антихрист» подготавливается задолго до ее открытого появления в стихии мифотворчества губернских жителей. Вначале система знаковых деталей и «жестов» героя, сама ситуация купли-продажи «душ» придают образу героя инфернальные оттенки. В связи с этим еще более усложняется восприятие «биографии» Чичикова, которая появляется вслед за объявленной параллелью и предстает вариантом легендарных «биографий» антихриста, столь же многоликого, как и герой Гоголя. «Биография» антихриста также строится в русле агиографического повествования, тем самым демонстрируя чудовищный и скрытый разрыв между внешним житийным благочестием и внутренней мертвенностью. Здесь нам встречаются мотивы, детали и характеристики, знакомые по анализу апостольской темы. Апокрифическая традиция, особенно украинская, весьма важная для понимания творчества Гоголя, дает не только подробную биографию антихриста, описывая его рождение, детство и последующие «деяния», но и создает «заземленный» и обытовленный его образ. Среди многих пересекающихся мотивов мы выделяем один из наиболее существенных, который с разной степенью серьезности сопутствует Чичикову: антихрист творит мнимые чудеса и в числе мнимых чудес – воскрешение мертвых. «Оживляется» не только крестьянский мир, происходит нечто более глобальное – чичиковская «акция» нарушает мертвенное состояние мира в поэме: он взорвался всеобщим страхом, осознанием своей греховности, а это по древнерусской топике знаменовало пробуждение совести, завершающееся «судом совести» в предсмертный час. Здесь функция Чичикова пересекается с мифологической функцией плута, являя собой «образ обновляющей смерти». Полярные архетипы антихриста и апостола Павла сходятся не только в эпизоде «метаморфозы», в обладании качествами, необходимыми для «приобретения душ», но и в двойственности порождающего их мифологического архетипа – трикстера.

В разделе 4 «Экфрасис как прием реализации архетипов в поэтике Н. В. Гоголя» продолжается анализ символической темы апостола Павла в поэме. Новый аспект анализа связан с проблемой синтеза искусств, которая переводится на уровень изобразительных приемов гоголевского стиля. Характерной чертой поэтики писателя является экфрасис, вводящий в произведения писателя архетипические сюжетные модели, которые придают бытовому или историческому повествованию универсализирующий характер (Страшный Суд в картине Вакулы, жертвоприношение Авраама в лубочной картине из романа «Гетьман» и др.). Живописные версии сакральных сюжетов входят в гоголевский текст и неявно, на уровне символического подтекста, причем связь словесного и живописного дискурсов выявляется лишь на метатекстовом уровне, как, например, в немой сцене «Ревизора» (средневековая иконография Страшного Суда, «Последний день Помпеи» К. Брюллова, «Явление Христа народу» А. Иванова). Гоголевский текст не только хочет стать живописью, он стремится превысить, преодолеть силу ее визуального воздействия. Он обращен не к внешнему, а к внутреннему человеку. «Гоголь ожидает, что художественный текст сильнее картины подействует на внутреннее зрение, т.е. на воображение, с помощью которого увиденное еще и оживляется». Эффект «оживления» персонажей становится конечной целью экфрастического стиля «Мертвых душ». Здесь идея будущего обращения Павла Чичикова порождает свой внутренний сюжет.

Этот сюжет дает себя знать в первом томе поэмы в серьезно-комических «катастрофах» персонажа, образующих алгоритм движения его судьбы «верх–низ», намекая на возможность действительного кризиса и перерождения. Первая такая «катастрофа» происходит перед встречей с Коробочкой. Потеря дороги, переворачивание брички, падение Чичикова и его «барахтанье в грязи» акцентируются повествователем, который неоднократно возвращается к этому эпизоду и его последствиям, которые неожиданно связываются с судьбой героя: «Но в это время, казалось, как будто сама судьба решилась над ним сжалиться», в кромешной тьме появляется «свет», который «досягнул туманною струею до забора, указавши нашим дорожним ворота» (VI, 43-44). Дорожная «катастрофа» Чичикова становится первым звеном внутреннего символического сюжета обращения героя, именно с этого эпизода начинается крах его негоции. Изобразительный ряд этой сцены позволяет включить ее в контекст европейской живописной традиции, в которой эпизод обращения апостола с XII в. стал изображаться как падение Савла, ослепленного божественным светом и потрясенного небесным голосом, с коня. Средневековье детализировало знаковую природу падения Савла, предполагая интерпретацию различных положений упавшего. Падение вниз головой предстает как «перевертывание»: являясь опознавательным знаком существ подземных и демонических, оно в то же время несет в себе позитивную семантику «инициации», повторного рождения. Исследователь этого сюжета Ежи Василевский полагает, что в живописных версиях обращения евангельский герой находится на полдороге между демоническим архетипом (сатана, антихрист) и его противоположностью, в позиции, означающей неустанные искушения и вечные сомнения. Таким образом, живописное изображение обращения апостола Павла дает инвариантную символическую картину, которая подразумевает двойственность универсального порядка: природы самого героя (антихрист-апостол) и пограничности ситуации (смерти и нового рождения, света и тьмы).

Типологически сходную картину мы видим в изображении первой сюжетной «катастрофы» Чичикова. В пределах комической ситуации «чудесность» события не разрушается; оно вызывает ассоциации с живописным сюжетом падения апостола Павла с коня, представая перед читателем его травестийным вариантом. Сходны в обоих случаях ситуация дороги, неожиданное падение героев на землю, мотивы тьмы, слепоты, грома и неожиданного света как метафор божественного вмешательства. С точки зрения исторической типологии стилей эта сцена обнаруживает наибольшую близость эстетике барокко, которое было для Гоголя одной из важнейших порождающих традиций. Сравнивая поэтику гоголевской сцены с картиной Караваджо «Обращение св. Павла», чье творчество стояло у истоков европейского барокко, мы обнаруживаем сходство композиционных приемов, расположения фигур, перекличку колористических деталей и эффект ночного, или «погребного» света. Художник барокко изображает жизнь со всеми ее реальными земными подробностями, но эта картина «подсвечена» изнутри глобальными религиозно-мифологическими смыслами. Характерное для Караваджо соединение бытового и сакрального, отказ от идеализации религиозных персонажей, волшебная сила света, способного приковать наше внимание к онтологическому смыслу религиозного сюжета, стали настоящим открытием для современников и оказали мощное воздействие на европейскую культуру Нового времени. О значимости этих открытий для поэтики Гоголя свидетельствует, помимо «Мертвых душ», текст «римской» редакции «Тараса Бульбы». Описывая проход Андрия и татарки через подземную часовню с образом католической Мадонны, «чуть-чуть» озаряемым светом лампадки, Гоголь напрямую сравнивает эту сцену с картинами «ночного Герарда», популярного караваджиста XVII века Герарда ван Хонтхорста.

Исследование роли экфрасиса в русской литературе показало, что метатекст русской культуры закрепляет за ним сакральные коннотации, даже если речь идет о секулярном сюжете, и воспринимает экфрасис как выделенное место в тексте, где проступает его высший, священный смысл. Изучение проблемы синтеза искусств, взаимообратимости словесного и живописного дискурсов у Гоголя, включение их в контекст русской и мировой художественной культуры приближает нас к пониманию экфрастичности гоголевского стиля. Экфрасис становится одним из наиболее действенных приемов реализации архетипов в поэтике Гоголя.

В разделе 5 «Архетип блудного сына в антропологии позднего творчества Н. В. Гоголя» рассматривается степень реализации евангельского архетипа блудного сына в позднем творчестве Гоголя, одной из заметных тенденций которого становится отказ писателя от негативной антропологии и стремление изменить масштаб и принципы художественного обобщения. Этим, в частности, объясняется интерес Гоголя к жанру притчи, обладающему высоким уровнем генерализации. В произведениях писателя представлен широкий спектр различных интерпретаций сюжета и мотивов притчи: идиллическая в первой юношеской поэме «Ганц Кюхельгартен», эпико-героическая в «Тарасе Бульбе», травестийная в повести «Нос», трагическая в «Записках сумасшедшего» и «Шинели». Но только в «Мертвых душах» мотивика притчи вводится через прямую номинацию одного из героев второго тома поэмы – промотавшегося помещика Хлобуева. В рассказе о нем в несколько редуцированном и ослабленном виде представлены все компоненты евангельского сюжета: уход из отчего дома на «чюжу сторону», беспутная, грешная жизнь, приводящая героя к катастрофе, душевный кризис и раскаяние. Анализируя способы и приемы реализация евангельского архетипа в структуре образа Хлобуева, мы исходим из методологических установок исторической поэтики и стремимся определить, как соотносится образ гоголевского героя с традицией художественного восприятия и осмысления притчи о блудном сыне в истории русской литературы.

Начиная с XVII века, эта притча становится идеальной художественной моделью человека переходной, кризисной эпохи. Ее мотивику и структуру активно используют и безымянные создатели демократической литературы («Повесть о Савве Грудцыне», «Повесть о Горе Злочастии»), и отец русского барокко, придворный писатель С. Полоцкий («Комидия притчи о блуднем сыне»). Однако трактуют они притчу по-разному. При всех различиях между героями «Повестей», их ожидает одинаковый финал – вынужденный страданиями и тяготами жизни уход в монастырь как метафора возвращения блудного сына к Отцу небесному. Новым, по сравнению со средневековой традицией, стало сочувственное отношение авторов «Повестей» к своим «греховным» героям, ранее в древнерусской литературе невозможное. Новаторство Полоцкого в другом. Он создал первое в русской литературе произведение, сюжет которого целиком построен на «переложении» библейского источника. Однако уже сама необходимость развернуть сюжет притчи для представления на сцене была новой для русского писателя задачей, которая потребовала от него непривычных художественных решений. Основное внимание, в отличие от притчи, уделено здесь сценам ухода сына из отеческого дома, описанию его блудной жизни, скитаний и страданий в «чуждой стране». Блудный сын стал у него представителем знатного русского рода с домостроевским укладом, сюжетные события евангельской притчи были перенесены в Россию, а сама комедия получила социальную окраску. Еще более радикальной вариант художественной интерпретации притчи о блудном сыне представлен, как отмечалось выше, в повести Пушкина «Станционный смотритель». Последовательно сопоставляя образ гоголевского героя с образами «блудных сыновей» в русской литературе, мы выявляем значительную степень его близости к барочной эстетике С. Полоцкого. Гоголь акцентирует внимание на беспутной жизни своего героя, «дворянина некогда древнего рода», осуждает за легкомыслие, но хвалит за глубокое религиозное чувство. Писатель как бы предлагает третий путь для спасения и духовного возрождения своего героя. Он тоже лежит через монастырь, но это не уход от мира, а возвращение в него ради «божьего дела». Монастырский схимник назначает Хлобуеву «должность» – быть собирателем на церковь, а Муразов поручает распределять деньги для бедных. Сравнивая степень реализации архетипа блудного сына в поэтике Пушкина и Гоголя, мы делаем вывод о том, что если в повести Пушкина налицо примат индивидуальной истории над притчей, то у Гоголя наблюдается сдвиг индивидуальной истории в сторону притчи. Она становится у него не только способом художественного обобщения и средством психологической характеристики героя, но и формой открытого выражения этической позиции автора.

В разделе 6 «Учительное «слово» как архетип соотношения этического и эстетического дискурсов в поэтике «Мертвых душ» исследуется роль архетипических образов и мотивов средневековой дидактической литературы в художественном языке гоголевской поэмы.

Традиции учительного «слова» наиболее существенную роль играют на уровне системы отношений автор – читатель – герой. С ними прежде всего связан проповеднический пафос прямых авторских обращений к читателю. Они завершают в первом томе поэмы характеристики его основных героев. Непосредственно примыкают к ним и авторские обращения к своим персонажам, обычно принимающие форму нравственного укора. Так, описание трогательных отношений супругов Маниловых включает в себя следующее авторское отступление: «Конечно, можно бы заметить, что в доме есть много других занятий, кроме продолжительных поцелуев и сюрпризов, и много бы можно сделать разных запросов. Зачем, например, глупо и без толку готовится на кухне? зачем довольно пусто в кладовой? зачем воровка ключница? зачем нечистоплотны и пьяницы слуги? зачем вся дворня спит немилосердым образом и повесничает все остальное время?» (VI, 26). Эти формы авторской речи стилистически маркированы переключением иронической повествовательной интонации на серьезный дидактический тон, свойственный учительному «слову». Помимо прямых обращений автора к своим читателям и героям, открыто ориентированных на дидактическую традицию и составляющих как бы ее верхний слой, в «Мертвых душах» есть и более глубокий внутренний уровень, на котором эта традиция представлена в поэме. В первом томе наблюдается устойчивая стилевая закономерность: «высокие» слова и понятия профанируются, как только они попадают в сферу речи гоголевских героев. Не стала исключением в этом плане и традиция моральных поучений. Ее приемами и лексикой охотно пользуются Чичиков, Собакевич, Плюшкин, ряд персонажей второго тома. Травестийный характер цитирования не только не уничтожает серьезного смысла учительных «слов», но и усиливает их укоряющую функцию, поскольку вскрывает несоответствие между заявленной героем нравственной нормой и ее реальным жизненным воплощением. Своеобразным дидактизмом проникнуты речи Собакевича, в которых звучат «обличительные» мотивы учительной литературы. Она сурово осуждает пьянство, блуд, лихоимство, разбой и т.п. и рекомендует в повседневном быту избегать общения с носителями этих пороков, ссылаясь на авторитет апостола Павла. Однако доверие читателя к его морализирующей позиции подрывает то пикантное обстоятельство, что он и ест, и пьет с теми, кого обличает перед Чичиковым, никак не проявляя своей нравственной чужеродности в этом кругу. Наиболее суровые моральные оценки, даваемые Собакевичем Плюшкину, прямо соотносятся с характеристиками, закрепленными в древнерусской проповеднической литературе за образом «богатого и немилостивого». Разумеется, в смеховом контексте гоголевской поэмы происходит деформация их религиозно-учительного содержания, но, даже попадая в уста Собакевича, они сохраняют свою основную жанровую функцию –– быть средством нравственного поучения и укора. Смехового апогея профанация «высокого» слова учительной литературы достигает в речах самого Плюшкина, уснащенных фразеологией проповедей, направленных против лихоимства и стяжательства. Это снижение, травестирование учительных «слов» почти не затрагивает сферу авторской речи. В биографии Плюшкина, рассказанной автором, сохраняются и серьезность тона, и поучительность, и укор, присущие дидактической поэтике. Повествование насыщается специфической лексикой, в него вводятся характерные мотивы и образы поучений. От травестирования и профанирования дидактической традиции до высокого учительного пафоса авторских обращений к читателю и герою («И до такой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! мог так измениться!»(VI, 127)) –– таков диапазон существования этой традиции в первом томе поэмы. Усиление дидактического начала во втором томе «Мертвых душ» приводит к появлению персонажей с прямыми проповедническими функциями (Муразова, Костанжогло, генерал-губернатора). Серьезность учительного тона из авторской речи перемещается в сферу речи «положительных» героев, в нравственном облике и поведении которых нет зияющего разрыва между словом и делом. Жанровая традиция учительного «слова» выступает и как средство открытого выражения этической позиции автора в его диалоге с читателями и героями поэмы, и как обращенная, травестийная форма речевой характеристики персонажей, обнаруживающая истинный смысл искажающей их нравственный облик «страсти». Она становится архетипом, благодаря которому Гоголю удается органично совместить в своей поэтике этический и эстетический дискурсы.

Раздел 7 «Дантовский архетип в поэтике Н. В. Гоголя» посвящен проблеме «Гоголь и Данте», ставшей объектом критической рефлексии сразу же после появления первого тома «Мертвых душ». Здесь мы выделяем несколько сформировавшихся в науке аспектов изучения проблемы. Первый – сопоставление трехчастного замысла «Мертвых душ» с архитектоникой «Божественной комедии». Второй тип исследований связан с анализом структурных принципов, лежащих в основе поэм Гоголя и Данте. Третий круг работ объединяет повышенный интерес к выявлению дантовских реминисценций у Гоголя, поиск прямых и смысловых текстуальных совпадений. За полтора века исследований накоплен огромный материал, позволивший увидеть в поэтике Гоголя разные грани дантовского архетипа. Ю.В. Манн выделил и обстоятельно проанализировал два уровня его преломления в гоголевском тексте – иронический и серьезный. Подводя итоги сделанного предшественниками, мы главное внимание уделяем новым и дискуссионным аспектам изучения проблемы. Подвергается корректировке концепция М. Н. Виролайнен, согласно которой причиной неудачи трехчастного замысла гоголевской поэмы является столкновений архетипов Гомера и Данте, материального, земного и духовного, языческого и христианского. Новейшие исследования показали, что уже в пределах первого тома «Мертвых душ» сосуществуют два встречных стилистических процесса – отелеснивание духовного и спиритуализация телесного.

Автор второй концепции, Н. М. Перлина, предлагает обратиться к жанровой традиции средневековых видений, структуру которых можно рассматривать как общую типологическую парадигму замысла «Мертвых душ», а «Божественную комедию» как конкретную типологическую модель, на которую ориентировался Гоголь. Эта перспективная идея не подкреплена, однако, анализом конкретного материала. Трудно согласиться с утверждением Н. М. Перлиной, что, в отличие от Данте, мотив духовного перерождения и спасения души не затрагивает главного героя и что в гипотетическом третьем томе поэмы «Чичикову места не найдется». Для Гоголя эта проблема была ключевой, о чем свидетельствуют завершающие биографию Чичикова в первом томе слова автора о «мудрости небес» и тайном смысле того, «почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме» (VI, 242), и сцена раскаяния героя в тюремном чулане в томе втором: «Вся природа его потряслась и размягчилась» (VII, 115). Из города он уезжает другим человеком: «Это был не прежний Чичиков. Это была какая-то развалина прежнего Чичикова» (VII, 124). Мы соотносим путешествие Павла Чичикова в его сюжетной перспективе с хорошо известным на Руси апокрифом «Видение апостола Павла», о котором упоминает Данте в своей поэме. Ряд эпизодов и мотивов этого памятника средневековой книжности перекликается с идеей очищения души, столь значимой для поэм Гоголя и Данте. Выслушав рассказ ангела о грехах некой души, Бог в апокрифе клянется простить ее и освободить от грехов, если она хотя бы раз вспомнила о покаянии. У Данте души раскаявшихся грешников ожидают спасения в Чистилище. Душу графа Буонконте ангел уносит в Рай, «пользуясь слезинкой» его раскаяния. Отказ от преображения главного героя лишал бы замысел поэмы Гоголя такой перспективы.

В нашей работе впервые ставится вопрос о соотношении хронотопов Гоголя и Данте, в поэме которого путешествие главного героя и его духовное воскресение происходят в Страстную и Пасхальную неделю. Высказывалось мнение, что финалы первого тома «Мертвых душ» и «Выбранных мест» ориентированы на пасхальный архетип русской словесности (И. А. Есаулов). Наше исследование показывает, что концентрация пасхальных мотивов происходит не столько в финале первого, сколько в начале второго тома «Мертвых душ», своеобразного Чистилища в трехчастном замысле поэмы. Они выявляются при сопоставлении пейзажей второго тома с поэтикой торжественных слов Кирилла Туровского на пасхальные темы. Если у Данте личное религиозное преображение героя непосредственно восходит к новозаветному пасхальному архетипу, то у Гоголя пасхальный хронотоп включен в описания народных весенних праздников, ориентированные на традиции фольклора и древнерусской литературы. По ходу анализа обращено внимание на никем еще не отмеченную дантовскую аллюзию в описаниях «земного рая» из второго тома «Мертвых душ».

Исследование проблемы «Гоголь и Данте», предпринятое в нашей работе, позволяет сделать вывод о более высокой, чем это предполагалось ранее, степени реализации дантовского архетипа в поэтике Гоголя. Новые концепции и частные наблюдения, конечно, не могут заменить всеобъемлющего изучения проблемы, но они приближают решение этой все еще актуальной научной задачи.

В Заключении подводятся итоги исследования и намечаются перспективы дальнейшего изучения архетипов в поэтике Н. В. Гоголя.

Концепция, основное содержание и результаты исследования отражены в следующих публикациях:

1. Гольденберг, А. Х. Архетипы в поэтике Н. В. Гоголя: Монография. / А. Х. Гольденберг. – Волгоград: Перемена, 2007. – 254 с. (13, 5 п. л.).

2. Гольденберг, А. Х. «Мертвые души» Н. В Гоголя и традиции народной культуры: Учебное пособие по спецкурсу. / А. Х. Гольденберг. - Волгоград: ВГПИ, 1991. – 76 с. (5 п. л.).

3. Гольденберг, А. Х. К вопросу о фольклоризме второго тома «Мертвых душ» / А. Х. Гольденберг // Проблемы языка и стиля в литературе: Сборник научных трудов. – Волгоград: ВГПИ им. А. С. Серафимовича, 1978. – С. 86-93 (0, 5 п. л.).

4. Гольденберг, А. Х. О некоторых особенностях поэтики второго тома «Мертвых душ» / А. Х. Гольденберг // Структура литературного произведения: Межвузовский сборник научных трудов. Вып. 2. – Владивосток: Дальневосточный государственный университет, 1978. – С. 54-60 (0, 5 п. л.).

5. Гольденберг, А. Х. Петр Петрович Петух (О фольклорных реминисценциях во 2 томе «Мертвых душ») / А. Х. Гольденберг // Фольклорная традиция и литература: Межвузовский сборник научных трудов. – Владимир: Владимирский государственный педагогический институт им. П. И. Лебедева - Полянского, 1980. – С. 35-43 (0, 5 п. л.).

6. Гольденберг, А. Х. Манн Ю. В. Поэтика Гоголя. М., 1978. [рецензия] / А. Х. Гольденберг // Литературное обозрение. – М.,1980. –

№ 5. – С. 101-102 (0, 2 п. л.).

7. Гольденберг, А. Х. «Житие» Павла Чичикова и агиографическая традиция / А. Х. Гольденберг // Проблема традиций и новаторства в русской литературе XIX-XX вв. Межвузовский сборник научных трудов. – Горький: Горьковский государственный педагогический институт им. М. Горького, 1981. – С. 111-118 (0, 5 п. л.).

8. Гольденберг, А. Х. Житийная традиция в «Мертвых душах» / А. Х. Гольденберг // Литературная учеба. – 1982. – № 3 – С. 155-162 (1 п.л.).

9. Гольденберг, А. Х. Фольклорные превращения в поэтике Гоголя / А. Х. Гольденберг // Русская литература и фольклорная традиция: Сборник научных трудов. – Волгоград: ВГПИ им. А.С. Серафимовича, 1983. - С. 53-63 (0, 6 п. л.).

10. Гольденберг, А. Х. Народная обрядовая поэзия в художественном строе «Мертвых душ» / А. Х. Гольденберг // Фольклорная традиция в русской литературе: Сборник научных трудов. – Волгоград: ВГПИ им. А. С. Серафимовича, 1986. – С. 51-59 (0, 6 п. л.).

11. Гольденберг, А. Х. Притча о блудном сыне в «Мертвых душах» и древнерусская литературная традиция / А. Х. Гольденберг // Литературное произведение и литературный процесс в аспекте исторической поэтики: Межвузовский сборник научных трудов. – Кемерово: Кемеровский государственный университет, 1988. – С. 86-96 (0, 7 п. л.).

12. Гольденберг, А. Х. Традиция древнерусских поучений в поэтике «Мертвых душ» / А. Х. Гольденберг // Н. В. Гоголь и русская литература XIX века: Межвузовский сборник научных трудов. – Л.: ЛГПИ им. А. И. Герцена, 1989. – С. 45-59 (0, 7 п. л.).

13. Гольденберг, А. Х. Народная обрядовая поэзия в художественном строе «Мертвых душ»: Статья вторая. / А. Х. Гольденберг // Жанрово-стилевое единство художественного произведения: Межвузовский сборник научных трудов. – Новосибирск: Новосибирский государственный педагогический институт, 1989. – С. 51-58 (0, 5 п. л.).

14. Гольденберг, А. Х. Поэзия обрядовых праздников во 2 томе «Мертвых душ» / А. Х. Гольденберг // Литература и фольклор. Вопросы поэтики: Межвузовский сборник научных трудов. – Волгоград: ВГПИ им. А. С. Серафимовича, 1990. – С. 49-56 (0, 5 п. л.).

15. Гольденберг, А. Х. Образ «земного рая» в «Мертвых душах» / А. Х. Гольденберг // Сюжет и время: Сборник научных трудов к 70-летию проф. Г. В. Краснова. – Коломна: Коломенский государственный педагогический институт, 1991. – С. 100-103 (0, 4 п. л.).

16. Гольденберг, А. Х. Фольклорная утопия в «Мертвых душах» / А. Х. Гольденберг // Н. В. Гоголь: Проблемы творчества: Межвузовский сборник научных трудов. – СПб.: Издательство «Образование», 1992. – С. 113-124 (0, 6 п. л.).

17. Гольденберг, А. Х. Обрядовое поведение как категория исторической поэтики («китайские церемонии» у Гоголя) / А. Х. Гольденберг // Литература и фольклорная традиция: Тезисы докладов Всероссийской научной конференции. – Волгоград: Перемена, 1993. – С. 133-134 (0, 2 п. л.).

18. Гольденберг, А. Х., Гончаров С. А. Легендарно-мифологическая традиция в «Мертвых душах» / А. Х. Гольденберг, С. А. Гончаров // Русская литература и культура нового времени. / ИРЛИ РАН (Пушкинский дом) – СПб.: Наука, 1994. – С. 21-48 (2 п. л., авторские 1 п. л.).

19. Гольденберг, А. Х., Гончаров С. А. Павел Чичиков: судьба героя в легендарно-мифологической ретроспективе / А. Х. Гольденберг, С. А. Гончаров // Имя – сюжет – миф: Межвузовский сборник. / Под ред. Н. М. Герасимовой. – СПб.: Изд-во Санкт-Петербургского ун-та, 1996. – С. 64-86 (1,6 п. л., авторские 0, 8 п. л.).

20. Гольденберг, А. Х. Библейский контекст и литературный текст / А. Х. Гольденберг // Проблемы современной филологии в педагогической практике (школа - колледж - вуз): Материалы научно-методической конференции. – Волгоград: Колледж, 1999. – С. 79-81 (0, 4 п. л.).

21. Гольденберг, А. Х. «Скупой рыцарь» А.С.Пушкина и «Мертвые души» Н.В.Гоголя. К проблеме литературных архетипов / А. Х. Гольденберг // Творчество Пушкина и Гоголя в историко-литературном контексте: Сборник научных статей. / Под ред. Е. И. Анненковой и В. Д. Денисова. – СПб.: Изд-во РГГМУ, 1999. – С. 53-57 (0, 5 п. л.).

22. Гольденберг, А. Х. Идея имитации в творческом поведении Н. В. Гоголя / А. Х. Гольденберг // Рациональное и эмоциональное в литературе и фольклоре: Сборник научных статей по итогам всероссийской научной конференции. – Волгоград: Перемена, 2001. – С. 58-63 (0, 4 п. л.).

23. Гольденберг, А. Х. Архетип блудного сына в творчестве Н. В. Гоголя / А. Х. Гольденберг // Актуальные проблемы современной филологии: Сборник научных трудов. – Волгоград: Колледж, 2002. – С. 148-159 (0, 6 п. л.).

Страницы: 1  2  3  4  5  6